Весь наш городок был в курсе, что Ба категорически нельзя отвлекать, когда она ТВОРИТ абрикосовый джем. Казалось, даже глупые ласточки старались изменить маршрут своего стремительного полета в столь ответственный для мироздания день.
И только цыганам было невдомек. Впрочем, что с них взять. Ведь появлялись они у нас наездами, раз в несколько месяцев, и совершенно не обязаны были быть в курсе всех нюансов местечкового масштаба.
Появлению цыган предшествовал тревожный слух. «Цыгане идут, цыгане идут!» — новость клубилась, опережая табор, сизым дымом заползала в каждую квартиру, перетекала со двора на двор и расползалась по кварталам. Смятенная тишина накрывала город кусачей мохеровой шалью. Люди свято верили, что цыгане воруют коней и детей, и, за неимением коней, прятали по домам своих отпрысков.
Табор раскидывал свои шатры неподалеку от городка, на берегу речки, и разводил в ночи высокие костры.
Показывались цыгане в городе на второй день своего приезда. Шли по улице цветастой говорливой толпой, о чем-то громко и весело переругивались, бренчали гитарами. Потом распадались на маленькие группки. Женщины ходили по домам и предлагали погадать.
Я помню, как однажды к нам в дверь позвонила цыганка. Она курила сигарету и поминутно громко смеялась хриплым смехом. И называла маму «красавицадайпогадаю». Мама слабо улыбалась и отказывалась.
— Может, какое шмотье есть дома, которое вы не носите? — спросила цыганка.
— Сейчас посмотрю, — заторопилась мама и ушла за одеждой.
Я стояла в дверном проеме и во все глаза наблюдала за незваной гостьей. Она следила за мной насмешливым взглядом, потом бросила окурок на пол, притушила его стоптанным носком туфли, поправила на голове платок.
— А знаешь, девочка, — сказала, — в твоей жизни все будет так, как ты захочешь, только тебе должно этого сильно захотеться.
— Знаю, — моментально соврала я.
Цыганка рассмеялась хриплым раскатистым смехом.
— Ну-ну, — сказала.
Колхозный рынок располагался в пятнадцати минутах ходьбы от дома Ба и в любое время года радовал глаз южным изобилием. Торговали там исключительно азербайджанцы, и долгое время прожившая в Баку Ба умела с ними договориться. Но сегодня подвела знакомая азербайджанка Зейнаб, которая из года в год привозила спелые медовые абрикосы на джем. Зейнаб бессовестным образом отсутствовала, и Ба, не увидев ее за привычным прилавком, сильно расстроилась.
— Где Зейнаб? — спросила она у продавщицы с соседнего прилавка.
— Слегла с ангиной, — ответила та, — ее сегодня не будет.
— А у кого мне, спрашивается, покупать абрикосы? — рассердилась Ба. — Можно подумать, она при смерти. Могла и с ангиной выйти на рынок!
— Возьмите у Мамеда, — предложила продавщица и показала рукой, куда надо идти.
— Я сама решу, у кого брать, — отрезала Ба и демонстративно пошла в противоположную сторону.
Мы молча последовали за ней. У каждой из нас в руках была плетеная корзинка, куда надо было потом сложить абрикосы.
Ба обходила прилавки и придирчиво перебирала фрукты.
— Абрикосы сахарные, — уверяли ее быстроглазые торговцы, — попробуй, не понравятся — не бери. Они тебе на варенье или на джем, сестра?
— Буду я вам отчитываться, — обрубала на корню светскую беседу Ба, — лучше скажите мне, почем свой урюк продаете?
— Зачем урюк? — обижались продавцы. — Смотри, какие сочные абрикосы, прямо с ветки. Мы с четырех утра на ногах, сначала собирали, потом на продажу привезли!
— Меня ваша биография не интересует, — отрезала Ба, — мне интересно знать, почем вы хотите мне всучить это убожество, от одного взгляда на которое волосы дыбом шевелятся!
— Два рубля, — обиженно протягивали продавцы.
— Вот сходите и купите венок себе на могилу за два рубля, — припечатывала Ба. — Где это видано, чтобы в июле за абрикосы такие бешеные деньги просили!!!
Переругавшись со всеми продавцами, она сделала круг и наконец дошла до прилавка, на который ей указала соседка Зейнаб. Мы увидели груду отменных золотисто-медовых, прозрачных, подернутых утренней росой абрикосов. За прилавком стоял маленький сгорбленный мужичок в огромной кепке. Она была ему настолько велика, что, если бы не уши, прикрыла бы лицо забралом. Мужичок ежеминутно разглаживал на лбу околыш кепки и заправлял его за уши. Увидев Ба, он радушно улыбнулся, из-под пышных его усов выглянули два ряда булатных зубов.
Ба повернулась к соседке Зейнаб.
— Этот косоротый сморчок и есть твой Мамед? — крикнула она ей. Мы с Манькой чуть в землю не провалились со стыда.
— Зачем косоротый, — заволновался мужичок, — ничего не косоротый, Роза, можно подумать, ты меня первый день знаешь!
— А с того дня, как ты мне кислую малину продал, я тебя и знать не знаю, — сердито отрезала Ба, — почем твоя курага?
— Зачем курага? — Мамед обиженно поджал губы. — Посмотри, какой отборный продукт!
— Ты мне зубы своим замшелым продуктом не заговаривай, — встопорщилась Ба, — я у тебя цену спросила!
— Тебе, Роза, за рубль восемьдесят отдам!
— Рубль, или мы с тобой расходимся как в море корабли, — Ба достала из сумки кошелек и потрясла им перед носом Мамеда.
— Роза, — заплакал мужичок, — какой рубль, о чем ты говоришь, все по два продают! Рубль семьдесят, и считай, что я тебе сделал царский подарок!
Ба убрала кошелек в сумку.
— Рубль пятьдесят, — забеспокоился Мамед. — Роза, ты меня режешь без ножа!
— Пошли, девочки, — сказала Ба и величественно поплыла к выходу.
— Рубль сорок! — Мамед побежал за нами, крикнул кому-то на ходу: — Присмотри за прилавком.
Ба плыла сквозь толпу, как атомный ледокол «Ленин». Мы семенили за ней, боясь отстать и потеряться. Манька вцепилась в подол платья Ба, а другой рукой пошарила за спиной и поймала меня за локоть.
— Рубль двадцать, и это только потому, что я тебя сильно уважаю, — голос Мамеда потонул в гаме толпы.
Ба неожиданно резко остановилась, мы врезались ей в спину. Но она этого даже не заметила. Она обернулась, на лице ее сияла победная улыбка.
— Рубль десять, и я, так и быть, возьму у тебя семь килограммов твоей алычи!
По возвращении домой работа закипела со страшной силой. Ба промыла в проточной воде абрикосы, усадила нас за стол извлекать косточки. Притащила из погреба большой медный таз — неизменный атрибут для приготовления всех ее восхитительных варений и джемов.
Села перебирать с нами фрукты. Особенно спелые абрикосы разделяла на две половинки и отправляла нам в рот — ешьте, ешьте, потом будете пукать на весь двор!
Когда медный таз был наполнен абрикосами — настал момент священнодействия. Ба величественно ходила кругами и добавляла то крупинку сахара, то капельку воды. Мы тихонечко возились за столом с ванильными стручками. В кухне стояла торжественная, благоговейная тишина.
— Красавица! — как гром среди ясного неба раздался голос за нашими спинами.
Мы обернулись. В окно кухни заглядывала цыганка — она вся переливалась под лучами летнего солнца: легкий платок, кофта, несметное количество бус на шее слепили глаз золотом и бешеным разноцветьем зеленого, красного, синего и желтого.
— Красавица, — сказала цыганка, обращаясь к Ба, — дай погадаю!
Голос цыганки произвел в кухне эффект разорвавшейся бомбы. Ба окаменела спиной, сказала «господибожетымой» и резко повернулась к окну. Мы сгорбились за столом. Манька нашарила мою руку и произнесла одними губами: «Она сказала „господибожетымой“!»
Страх Маньки был легко объясним — Ба обращалась к Богу в случаях крайнего, неконтролируемого, темного в своей силе бешенства. Только два раза в жизни мы с Манькой удостоились от Ба этого «господибожетымой», и наказание, которое последовало за ним, по своему разрушительному эффекту могло сравниться только с последствиями засухи в маленькой африканской стране. Поэтому, когда Ба говорила заветное слово, мы инстинктивно горбились и уменьшались в размерах.